90-е убивают людей: почему нам нужен новый исторический нарратив об этой эпохе
Текст Навального вызвал полярную реакцию — разной степени поддержку среди левых, политологов, исследующих провалы российской демократизации (раз, два), и даже «рассерженных патриотов», и критику с правой стороны либерального спектра — в том числе, самих участников «правительства реформ». Само заявление примечательно тем, что Навальный порывает с более умеренным (а чаще всего — апологетическим) взглядом на «учредительную», по меткому выражению политолога Кирилла Рогова, эпоху современного российского государства, который характерен для других политиков либерального лагеря. Такой вектор пересмотра недавней политической истории симптоматичен — и, можно предположить, вызван не только особенностями политической биографии и опытом пребывания в тюрьме самого Навального, но куда более глубокой трансформацией, если не российского общества в целом, то его политизированной части.
До недавнего времени могло казаться, что бесконечное обсуждение, кто тогда был прав, кто виноват, попытки оправдать себя, выстраивание политической идентичности вокруг политических конфликтов 90-х — прерогатива уже растерявших былое влияние и статус тяжеловесов той эпохи. Это, конечно, никогда не было так — 90-е были «учредительной эпохой» не только для современного российского государства, но и для консерваторов, националистов, «социал-патриотов» всех мастей, либералов (причем как тех, кто был против Ельцина, и тех, кто был «за»), «эффективных технократов», циничных политтехнологов и российских олигархов. В общем, почти всех, кто так или иначе претендует на участие в российской политике.
Прогрессивные левые здесь как будто стоят особняком — во взгляде на эту эпоху как на конфликт между «демократами» и «коммунистами», «сторонниками реформ» и «консерваторами», «либералами, развалившими страну» и «настоящими патриотами» им не находится места. Это вдвойне удивительно, учитывая, что к 90-м проложила дорогу как раз попытка демократизации социализма. Демократические левые принимали активное участие в событиях «большого транзита» — как организаторы массовых демонстраций, защитники Белого дома в 1991-м и в 1993-м, депутаты парламентов и создатели политических партий. Но по ряду причин они претерпели историческое поражение, оставаясь «самым незначительным сегментом левого движения» в постсоветской России.
Эти причины — предмет отдельного анализа. Но сейчас очевидно, что господствующие исторические нарративы о российских 90-х содержат в себе противоречия, которые заставляют переосмыслить эту эпоху. Это открывает окно возможностей для демократических левых — как политической силы, которая может предложить внятное объяснение, почему после слома советской системы демократизации в стране так и не случилось, а главное — что значит этот опыт для нашего будущего.
Почему про 90-е снова все говорят
Сложно не заметить резкий всплеск интереса к 90-м после 24 февраля 2022-го года: кто-то бросился искать в недавней политической истории ту самую «точку невозврата», когда «всё пошло не так», для других же это стало поводом переосмысления, например, чеченских войн. Российское государство тоже находится в поисках нового языка для описания эпохи становления нынешнего политического режима: так, при поддержке Фонда Кино в сентябре вышел фильм «1993» по одноименному роману Сергея Шаргунова.
Однако «ренессанс» 90-х начался раньше. Еще в 2010-м Сергей Минаев (тогда — ведущий на НТВ) утверждал, что «мода на 90-е вот-вот накроет Россию», и не прогадал. Через пять лет в московском парке «Музеон» прошел ностальгический фестиваль «Остров 90-х», где можно было повертеть в руках с игрушку-пружинку, сфотографироваться с ростовой фигурой Бориса Ельцина или купить футболку с его цитатой.
В конце 10-х-начале 20-х интерес к 90-м только нарастал. И все же это был преимущественно деполитизированный, эстетический интерес: про 90-е спела Монеточка, российский Vogue записал трибьют на клип «Посмотри в глаза» Натальи Ветлицкой, а большинство популярных аккаунтов о 90-х в Instagram, как показывает в своем исследовании визуальных образов 1990-х в этой социальной сети Илья Утехин из ЕУСПб, посвящены именно деталям быта той эпохи. Редкая выставка, как-то затрагивающая это десятилетие, не обходится без аттракционов, предлагающих взаимодействие со старыми кассетами или игровыми приставками.
Деполитизированный характер ностальгии ярко проявился на примере безумной популярности сериала «Слово пацана». Хотя сам сериал повествует о более раннем времени 80-х, «пацанская» криминальная эстетика стойко ассоциируется с 90-ми. При этом сериал не становится поводом для того, что исследовательница Светлана Бойм называет «рефлексирующей ностальгией», зато похвалы от современников тех событий удостаивается внимание к деталям, а на Авито растут продажи спортивных костюмов в стиле сериала «Слово пацана». И это лишь самый яркий пример эксплуатации ностальгии по 80-90-м за последние годы— в ноябре в российских стриминговых сервисах стартовал комедийный сериал «Отмороженные», в котором «бандиты из 90-х просыпаются от криосна и оказываются в 2022 году». Несколько лет назад вышла «Печень или история одного стартапа» — «криминальная комедия о нелёгкой жизни молодежи в 90-х». Знаменитая «Теснота» Кантемира Балагова тоже происходит в декорациях 1998-го года.
В подобном подчеркнуто аполитичном внимании к эпохе нет ничего удивительного — как минимум, потому что миллениалы, чьё детство пришлось на конец 80-е и 90-е сейчас находятся на пике своей платежеспособности. Возможно, это хороший повод, чтобы попробовать политизировать эту ностальгию и заняться переосмыслением той эпохи из перспективы двадцатых. К тому же, этот процесс уже идет сразу по нескольким направлениям.
Во-первых, 24-е февраля 2022-го года стало для многих таким шоком и «точкой невозврата», что стимулировало начать поиск ответа на вопрос, почему это вообще произошло. Обращение к истории здесь — самый логичный шаг. И если одни продолжают искать истоки конфликта в мифе о «советском человеке» или уходить еще дальше — в эпоху имперской экспансии или даже опричнины или Ордынского ига, то другие ищут ответ в специфической конфигурации политических институтов, сложившихся в эпоху посткоммунистической трансформации.
Кроме этого, начало военного конфликта таких масштабов на постсоветском пространстве справедливо рассматривается, как отложенный эффект распада СССР, заставляя пересмотреть популярный тезис о «разделении СССР без единой капли крови». В том, что это тезис далек от реальности, могли убедиться и российские иммигранты, вынужденные глубже погружаться в полную военных конфликтов историю стран своего пребывания (например, Армению или Грузию).
Во-вторых, в российском обществе вообще и его «политическом классе» происходит смена поколений. Участники событий начала 90-х уходят из жизни — только в 2022-м году скончались сразу и Михаил Горбачев, и Леонид Кравчук, и Станислав Шушкевич. Новые поколения российской элиты, эксперты, ученые, журналисты уже не идентифицируют себя с политическими конфликтами того времени. Это позволяет по-новому посмотреть на уже сложившееся исторические нарративы.
В-третьих, рост интереса к политической истории 90-х можно проследить и в довоенное время. Самый яркий пример — бестселлер российского журналиста Михаила Зыгаря «Вся кремлевская рать», в котором он подробно описывает президентскую кампанию Ельцина 1996 года, отмечая те детали современной политической системы, которые появились именно тогда: например, манипулирование СМИ и рост роли администрации президента после прихода Анатолия Чубайса. Кроме того, почти консенсусной стала точка зрения, что Борис Ельцин не «защищал демократию» в октябре 1993-го года, а, наоборот, закладывал фундамент будущей автократии.
Кадр из документального фильма Адама Кертиса, TraumaZone (2022), BBC
Эта переоценка связана с трансформациями политического строя внутри самой России за последнее десятилетие. Если семь лет назад еще была возможна дискуссия о том, «гибридный» ли в России режим или нет, то сегодня его ужесточение почти не оставляет пространства для теоретических споров. Эта эволюция подогревает интерес к проблемам демократизации и причинам ее неудач, а значит — и к эпохе 90-х. Кроме этого, пертурбации последних двух лет повысили ожидания смены режима, и в этом контексте рефлексия о неудачном опыте строительства демократии призвана «не допустить предыдущих ошибок». Эту логику удачно отобразил американский журналист Кит Гессен в предисловии к недавно опубликованному англоязычному изданию книги российского социолога Дмитрия Фурмана «Движение по спирали»: «причина прочитать эту книгу и еще раз глубже задуматься о том, что пошло не так с Россией после 1991 года, заключается в том, что, вероятно, когда-нибудь появится еще один шанс все исправить».
Устоявшиеся сегодня исторические нарративы о 90-х не очень подходят для достижения этой цели. Это ставит на повестку дня вопрос о переосмыслении истории российских 90-х с действительно демократических позиций, поднимающих вопрос о связи капитализма с авторитарным дрейфом.
«Святые» и «лихие»: два нарратива о российских 90-х
На первый взгляд, доминирующие сегодня в публичной сфере нарративы о 90-х можно свести к двум основным. Их можно обозначить как «государственнический» и «либерально-рыночный», причем первый из них постепенно стал официальной точкой зрения российского государства. Однако при внимательном рассмотрении можно обнаружить, что у российского официоза своя, не сводимая к этим двум, версия истории.
«Государственнический» исторический нарратив возникает в качестве оппозиционного ответа на радикальные реформы правительства Ельцина и установившегося в их результате политического порядка. Причем этот ответ очень разнообразен — от «критики слева», апеллирующей к ностальгии по советской эпохе, до «критики справа», которая принимает самые разнообразные формы: от традиционного для консерваторов стенания по поводу «упадка ценностей» до махрового антисемитизма.
Общее же здесь — признание абсолютной ценности государства и «антизападничество». Российский исследователь Илья Будрайтскис так описывает этот исторический нарратив: «как и сегодня, в прошлом мы также обнаруживаем козни соседних стран, нравственные силы внутреннего сопротивления, подвергаемое опасности тысячелетнее государство». В романе Владимира Сорокина «День опричника», иронически обыгрывающем (и во многом предсказывающем) консервативный поворот в современной России, жители монархической России будущего называют революционные эпохи политической нестабильности «смутами». И если кроме оригинальной Смуты в XVII веке была еще «красная» в 1917 году, то за событиями 90-х годов закрепилось название «белой смуты». Взгляд на 90-е, как на «белую смуту», через которые периодически проходит живой государственный организм, вероятно, самая точная метафора для того, что можно назвать «государственническим» историческим нарративом.
В каком-то смысле именно этот нарратив стал в итоге официальным. Само появление штампа о «лихих 90-х» было призвано создать водораздел между эпохой бедности, коррупции и национального унижения и началом «возрождения» государства, ассоциировавшимся с новым президентом. Именно в таком ключе, например, выстроена обновленная экспозиция в Музее современной истории в Москве (бывший Музей революции): за темным и извилистым коридором, посвященным ельцинской эпохе с ее политическими кризисами, посетитель музея попадает в просторный зал достижений современной России — от атомных ледоколов до межнационального согласия народов РФ. Апофеозом этих достижений, по крайней мере, до последнего времени, была ручка российского президента, которой он подписал договор о вхождении Крыма в состав РФ, завершающая экспозицию.
Панорама, экспонат Музея современной истории. Фото: sovrhistory.ru
«Владимир Путин собрал Россию из распада и провел не через один кризис», — так объяснял когда-то Дмитрий Киселев, почему Путину «не интересны» дворцы и роскошь. Об этом же на съезде «Единой России», выдвинувшей Путина кандидатом в президенты в 2024 году, говорил депутат из Мончегорска Виктор Кулай, который «застал разруху 1990-х», но «потом пришел человек, которому можно верить, который ни разу нас не обманул». Таким образом, преодоление 90-х даже на пятом сроке российского президента остается в официальной риторике одной из главных его заслуг.
И все же, между «государственническим» и официальным нарративом есть существенные различия. В декабре 2023 года консервативный философ Александр Дугин написал в своем телеграм-канале: «колониальная элита 90-х в России должна быть уничтожена». Уверенность в том, что последние 30 лет идет нескончаемая борьба с наследием 90-х широко распространена среди публицистов этой части идеологического спектра. В такой оптике одной из ключевых целей «специальной военной операции» становится преодоление наследия «святых девяностых», как иронично называет эту эпоху лоялистская общественность.
Проблема в том, что конечной инстанцией в такой борьбе с прошлым оказывается нынешний президент — наследник Бориса Ельцина. Сам он куда более сдержан в оценках правления своего предшественника, хотя как отмечает социолог Дмитрий Фурман, стремится «затушевывать» значение событий 1991 года и «основателя нового российского государства» Бориса Ельцина.
20 декабря 2023 года российский президент в ходе выступления на заседании Совета законодателей РФ отметил, что хоть «не все законы в 90-е выполнялись», а «Россия на тот момент утратила значительную часть своего суверенитета», тем не менее «были созданы юридически правовые основы новой государственности, вот это хотя бы важно». Несколькими месяцами ранее во время выступления на заседании Восточного экономического форума (ВЭФ) он же отмечал, что в 90-е Россия «много приобрела, но многое и потеряла». Похожим образом 90-е описывают и российские учебники истории, в частности, поступивший недавно в школы учебник под редакцией Мединского и Торкунова. Правление Ельцина там — сложная, но в то же время учредительная эпоха российского государства. Согласно учебнику, «главным итогом политического развития России в 1990-е гг. стало формирование новой политической системы, основанной на принципе разделения властей», хотя ко времени прихода к власти Владимира Путина страна находилась в «исключительно трудном положении» и «решение проблем, угрожавших уже самому существованию России» легло на плечи нового президента.
В этом смысле у российских властей нет какого-то особого отношения к эпохе, которую еще помнят многие представители элиты. Она укладывается в официально принятый сегодня исторический нарратив, в котором в российской истории не бывает однозначно темных страниц. Ближайший аналог — отношение к революции 1917-го года, которая хотя и поколебала основы российского государства, тоже была «частью нашей истории». Исходя из такой консервативной перспективы, Россия (как государство) была «третьей силой» в революции и Гражданской войне, а «ментальное завершение Гражданской войны и революции» в современной России, как пишет Илья Будрайтскис, «возможно через полный отказ от заблуждений, которые двигали их участниками». С 90-ми, во время которых, по словам Владимира Путина, в стране «по сути шла гражданская война», работает такая же логика. Именно поэтому те «государственники», кто хочет окончательно переcмотреть наследие 90-х, вряд ли могут рассчитывать на успех в рамках существующего политического режима.
В этой «гражданской войне» была и вторая сторона. Почти одновременно с первым появляется второй исторический нарратив, условно «либерально-рыночный». Его генезис — это попытка реформаторов оправдаться за политический курс радикальных реформ, который привел к тотальному обнищанию, росту неравенства и преступности. Само собой, эти негативные эффекты затронули большинство россиян, поэтому опросы общественного мнения традиционно фиксируют их негативное отношение к 90-м: в 2020 году отрицательно это десятилетие оценивали две трети (62%) россиян (положительно — только 19%). 46% считают, что сегодня российское общество устроено более справедливо, а самые частые ассоциации с девяностыми у россиян — криминал и бедность. Реформаторы девяностых настолько непопулярны, что, вероятно, одной из основных причин, почему Бориса Надеждина допустили до президентских выборов 2024 года — его стойкая ассоциация с «либералами из 90-х» (Надеждин работал советником Немцова во время его работы в правительстве).
Несмотря на непопулярность этого нарратива, к нему тоже стоит относиться серьезно. Сегодня он доминирует среди социальной группы, которую условно можно назвать «интеллигенцией» (хотя лучше тут подойдет более широкий термин «информированные граждане/информированный класс», которой предлагают в своей последней работе Гуриев и Трейсман — он включает в себя всех «образованных граждан, свободно ориентирующихся в медиапространстве»). Важность идеологических позиций этой социальной группы наглядно демонстрируют в своем исследовании трансформации советской и российской политической системы Дэвид Котц и Фред Вир. По их мнению, господство либеральных и прорыночных взглядов среди советской интеллигенции стало важным слагаемым успеха «прокапиталистической коалиции», в результате которого на постсоветском пространстве был запущен процесс реставрации капитализма (несмотря на то, что по данным соцопросов, на которые ссылаются Котц и Вир, подавляющее большинство граждан СССР склонялось к идее реформирования социализма).
При поверхностном взгляде может показаться, что с ослаблением позиций либеральных реформаторов в российской элите такой нарратив должен был окончательно маргинализироваться. На самом деле произошло обратное. В нулевые годы главной задачей бывших реформаторов было самооправдание — в книгах, вроде «Гибели империи» Егора Гайдара или «Приватизации по-российски» Анатолия Чубайса доказывалось, что другого выхода, кроме «шоковой терапии», просто не было, страна стояла на грани голода из-за обанкротившейся и неэффективной плановой экономики. Этот тезис сам по себе спорный — уже упомянутые Котц и Вир, а также, например, профессор истории Лондонской школы экономики Владислав Зубок в своей недавно вышедшей книге «Collapse: The Fall of the Soviet Union» убедительно доказывают, что причиной кризиса стали скорее ошибки в реформировании, упразднившем старую систему экономической координации, но не создавшем новую, а а не фундаментальные недостатки советской экономической системы.
Постепенно, однако, дебаты о просчетах реформаторов сходили на нет (экономика жила уже другими проблемами), зато усиливались авторитарные тенденции в политике. Их контраст с эпохой 90-х превращал последние в идеологический антипод режима, «золотой век» c конкурентными выборами, свободой СМИ и надеждой на будущее, а также важнейшую развилку отечественной истории, когда она могла стать «нормальной страной». В условиях, когда характерные для 90-х явления переходят в ранг мифов и легенд, но официоз не решается, да и не имеет возможности, дать однозначно негативную оценку правлению Бориса Ельцина, идеализация 90-х становится относительно безопасной формой протеста, точкой сборки альтернативной государству идентичности. Не удивительно, что большой популярностью в социальных сетях пользуются нарезки из сюжетом телевидения той эпохи, когда власти можно было критиковать, а острые репортажи транслировать на всю страну — сейчас такое кажется фантастикой.
Причем этот нарратив приобретает естественное подкрепление через аполитичное чувство ностальгии — 90-е романтизируются, как эпоха приключений, абсолютной свободы и безграничных возможностей резко повысить свой социальный статус. Таким образом пины с малиновыми пиджаками или ностальгия по поп-музыке тех лет становятся естественными союзниками апологетов девяностых. Любой политически комплиментарный проект о 90-х (вроде «Острова 90-х» на Кольте или «Расцвет российских СМИ» Наталии Ростовой) так или иначе эксплуатирует и это чувство ностальгии. Этими же чувствами пронизаны воспоминания политиков, деятелей культуры и бизнеса, которые обрели свой статус именно тогда: и Петр Авен в книге «Время Березовского», и «системные либералы» из спецпроекта газеты КоммерсантЪ, и именитые музыкальные продюсеры из документального фильма о постсоветской культуре «Зона» вспоминают 90-е как годы больших возможностей.
Пин с культовым малиновым пиджаком. Фото: 28oi.ru
Необходимость конструирования политической идентичности несогласных с авторитарным дрейфом страны повышает спрос на переизобретение собственного исторического мифа. Для либералов таким мифом становится идеализация девяностых и ключевых деятелей этой эпохи. Так, в вышедшей недавно книге Максима Каца доказывается, что Ельцин был убежденным демократом, который «никогда не пытался использовать власть для ущемления свободы слова и собраний», а Михаил Фишман в книге «Преемник» про Бориса Немцова воспроизводит тезис о том, что популистская левая Дума не дала реформаторам улучшить экономическую ситуацию в стране.
В рамках этого нарратива приход к власти Владимира Путина воспринимается, как историческая случайность, недальновидность Ельцина, не разглядевшего в бывшем сотруднике спецслужб автократа, стечение обстоятельств, которые можно было бы избежать. Это хорошо накладывается на вульгарные объяснения политики, отталкивающиеся от личных характеристик политических лидеров. Таким образом не только объясняются режимные трансформации в России последних десятилетий, но и создается наивная иллюзия, что позитивных изменений можно достичь, поменяв «неправильных» людей на «правильных» (например, в ходе люстрации). Важно избавляться от таких иллюзий. Один из шагов в сторону такого избавления — осознание того, что нынешний политический режим возник не в 2000-м, и не в 2007, когда политологи, составляющие индекс Polity, впервые определили Россию как автократию, а, как минимум, в 1993-м году.
Третий нарратив — почему важно предложить альтернативу
Описанные выше противоположные исторические нарративы объединяет, во-первых, стремление провести четкий водораздел между девяностыми и эпохой правления Владимира Путина и, во-вторых, представление о том, что в 90-е существовала «демократия» (чтобы под ней ни понималось). Просто одни критикуют ослабление необходимой для России сильной власти, наследуя в этом еще карамзинской традиции, а для вторых это время господства принципов, к которым стоит рано или поздно вернуться.
Традиция критики таких представлений, позволяющая выйти из дихотомии «демократы — государственники», появилась в среде самих либералов — тех из них, кто отметил и описал авторитарные черты нового режима еще в период его становления. Так, отмечая «всевластие, к которому так стремился Ельцин и некоторые слои, обслуживающие систему», исследовательница Лилия Шевцова характеризует российский политический режим эпохи Ельцина, как «выборную монархию» или «внесистемный режим» (отмечая противоречия между формальными институтами и реальным распределением власти). Она же ссылается на Ричарда Сакву, характеризовавшего российский режим, как «авторитарную демократию». Более известным стало определение «имитационной демократии», которым российский политической режим после распада СССР описывал социолог Дмитрий Фурман.
И Фурман, и Шевцова, и многие другие писали о политическом режиме, который, хоть и не обладал обширными ресурсами принуждения в силу экономического упадка, характеризовался наличием у президента сверхполномочий, высокой ролью его окружения, низкой степенью политического участия и, что самое главное — невозможностью мирной смены власти. Все это позволяет рассматривать правление Бориса Ельцина и его преемника в рамках эволюции одного политического режима, не проводя между ними четкого водораздела. Как пишет российский политолог Владимир Гельман, «Именно в период «лихих» 1990-х в российскую политическую почву, только лишь начавшую оттаивать от глубокого оледенения советской эпохи, были преднамеренно брошены семена авторитаризма, которые дали свои ядовитые всходы в 2000-е годы».
Подавление ОМОНом уличных протестов, Москва, 1993. Кадр из документального фильма Адама Кертиса, TraumaZone (2022), BBC
При внимательном рассмотрении оказывается, что если и есть смысл говорить о демократии, то только применительно к концу 80-х, когда в ходе конкурентных выборов советские граждане выбирали депутатов в советы разных уровней, претендовавших после краха КПСС на реальную власть в стране. Проблема возникает при попытке дать ответ на вопрос о причинах, по которым эта демократизация была так быстро свернута. В либеральной оптике главную роль здесь играют, как правило, культурные факторы, вроде отсутствия укорененной демократической традиции, тяжелое наследие советского прошлого и так далее. В качестве решения предлагается создавать другие «институты», причем для их создания нужна, как писал российский политолог Григорий Голосов, «политическая воля, опирающаяся на ценностные основания». Это не очень надежная опора — учитывая, что российские власти в 90-е (да и сегодня) декларировали приверженность ценностям демократии и правам человека. Как отличить «подлинные» ценностные основания от мимикрии?
Куда более надежной могла бы быть опора на массовое низовое политическое участие, которое не только позволяет контролировать правящую элиту, но и деконцентрирует саму власть — но в этом случае придется пересмотреть наши представления о том, что мы называем демократией. Например, достаточно ли простого наличия соответствующих институтов и сменяемости власти — решение в духе Шумпетера — чтобы считать общество демократическим? Можно ли говорить о демократизации в отрыве от политических институтов? Совместимы ли вообще демократия и капитализм?
Конструирование альтернативного исторического нарратива должно опираться на анализ связи авторитарного дрейфа с неолиберальным капитализмом и неравенством. Подлинная демократизация невозможна (и вряд ли будет возможна) в обществе, в котором 1% элиты контролируют 58,2% национального богатства, а гражданам приходится «рекордно много» работать, чтобы выжить. Только учет этих факторов способен предотвратить «хождение по спирали», как это называет Фурман, и откат к авторитаризму в случае демократизации.
При этом в случае потенциальной демократизации любая политическая сила, которая возьмет эти тезисы качестве своей программы, вероятно, окажется в более выгодном положении, чем ее предшественники в 90-е. Тогда в мире господствовали представления о безальтернативности неолиберального капитализма и рыночных реформ — поэтому при разговоре об этой эпохе переход к рынку обычно рассматривается как константа, в рамках которой уже возможны какие-то вариации (например, выбор между президентской и парламентской формами правления или видами избирательных систем). Эти представления во многом до сих пор остаются частью здравого смысла, но их безальтернативность пошатнулась: например, в США социалистические взгляды сейчас популярнее, чем когда-либо в американской истории. Причина — неспособность капитализма на современном этапе разрешить глобальные проблемы вроде изменения климата и роста неравенства. Цитируя Дэвида Харви, «фундаментальные проблемы сейчас так глубоки, что без мощного антикапиталистического движения продвинуться никуда не удастся».
Один из способов преодоления этой безальтернативности — конструирование нового, демократического исторического нарратива в разговоре о 90-х, в котором ключевой становится связь неудачи российской демократизации с логикой перехода к капитализму. Конечно, такой масштабный проект потребует дискуссии по множеству вопросов: о роли шахтерских забастовок в политическом процессе, о реальных альтернативах «шоковой терапии» и перехода к капитализму, которые существовали в конце 80-х, о демократическом опыте местных и региональных советов. Этот текст — призыв к ее началу.