Квест коммуниста

21268642_1647402205304202_317645847_n

Олжас Кожахмет / клуб "Ресентимент" / Сентябрь / Алматы

Рассказ, который начинается с фразы: «За неделю до пасхальных каникул в семинарии вспыхнул бунт», обречён на то, чтобы его прочли до конца. Ударное начало – прискорбно редкое в литературе качество, которого недостаёт порой даже талантливым и великим книгам.

В некоторых текстах только вступление и остаётся удачным, но здесь оно станет триггером, который втянет читателя в историю, изложенную языком столь же простым, сколь и утонченным. В документальное повествование с таким невероятным комбо из сюжетных твистов, ярких героев, экспрессивных монологов, литературных цитат, захватывающих пейзажей, убойного юмора, мятежной злости, нежнейшего лиризма и щемящей экзистенциальной тоски, что сделали бы честь любому авантюрному роману.

Речь идёт о мемуарной повести «За живой и мёртвой водой», которую написал Александр Воронский – яркий левый публицист, литературный критик и одна из самых одаренных фигур в русском революционном движении.

Сын священника, исключенный из духовной семинарии за участие в том самом бунте, он прошёл путь традиционный для многих видных представителей своего поколения и социального слоя: нищая и веселая жизнь в левацкой коммуне, подпольная работа в рядах большевистской партии, боевое крещение в революции пятого года, тюремное заключение, ссылка, тяжелое восстановление в эпоху торжествующей реакции, Октябрь, участие в левой оппозиции на стороне Льва Троцкого, вновь репрессии и ссылки, отход от активизма с формальным «покаянием». Последнее, впрочем, не спасло его от участи, постигшей сотни тысяч советских граждан в годы Большого террора. 13 августа 1937 года Александр Воронский был расстрелян.

0_b8907_e6a5c300_XL

Фото из следственного дела, 1937 год. 

Да, в прошлом месяце была 80-летняя годовщина этого печального события и будем считать это информационным поводом для публикации, хотя подлинная причина – в  твёрдой убеждённости автора этих строк, что личность и творческое наследие товарища Нурмина (его главный псевдоним), это один из тех артефактов, которые должны быть актуализированы и популяризированы левыми интеллектуалами постсоветского пространства и стать источником политического стиля для нового социалистического движения.

Ощущение, что с Троцким его сблизила не только последовательная коммунистическая позиция и нежелание мириться с консервативным перерождением партии и государства, но в первую очередь маниакальная любовь к изящной словесности. Обладая безупречным вкусом и глубокими познаниями в литературе, они были крайне заинтересованы в том, чтобы помочь молодой советской республике присвоить и адаптировать богатство старой культуры для нужд нового общества. Это резко противопоставляло их как правым эстетам, которые под «сохранением культуры» понимали ограничение грамотности, так и ликующему пролеткульту, с его вульгарным практицизмом.

Воронский отстаивал эти идеи в журналах «Красная новь» и «Прожектор», написав ряд блестящих литературоведческих эссе. Самой объёмной его работой в этой области стала биография Гоголя, которую можно без преувеличения назвать лучшей в своём роде.

Однако для нынешнего поколения русскоязычных левых главный интерес представляет именно его воспоминания о приключениях пережитых в юности, которые он написал в конце 20-х годов, отбывая ссылку в Липецке.

Многие из нас читали мемуары главных действующих лиц революционной драмы или рассказы рядовых участников, рабочих-революционеров, но при всей очевидной познавательности, эти источники в равной, наверное, степени лишены неких важных качеств, которые не позволяют нам идентифицировать себя с их авторами в полной мере.

Таким книгам недостаёт того, в чём остро нуждается большинство начитанных молодых людей с уровнем эмпатии явно выше среднего: эмоциональной искренности изложенной языком сильных поэтических метафор.

В этом смысле «За живой и мёртвой водой» превосходит даже такой уникальный труд как «Моя жизнь» Троцкого.

Не является тайной тот неприятный парадокс, что большинство современных «троцкистов» — стремящихся косплеить своего кумира даже в незначительных технических вопросах, — никогда не пытались перенять его уникальный публицистический стиль. Писать политические тексты ни тем пресным канцеляритом, подозрительно напоминающим сталинский, но живым литературным языком, с использованием ярких образов и убийственной иронии в духе Саши Черного.

Заметно уступая своему прославленному соратнику в силе слога и умении выстраивать масштабную историческую диспозицию, Александр Константинович гораздо дальше идёт в исповедальности, которой у Льва Давыдовича проявляется лишь в мелочах.

«Ей легко было рассказывать о том, о чём редко говорят друг с другом в революционной среде, — о личном, о сокровенном, — описывает он свою товарищку Дину.

О таком сокровенном – вся книга.

Кажется, ни до, ни после в русской революционной традиции не писали ничего подобного:

«Ночь за окном. Остановившиеся, застывшие, завороженные глаза. Грезится: где-то скрипнула калитка, во тьме вдоль забора пробирается человек, у него настороженная походка, он прячет голову, озирается; у него нет имени, у него нет крова, у него нет любимой, у него нет родных. Он живёт неведомой, суровой жизнью… Клубы сизого дыма отвердевают: мелькнуло ли лицо подпольщика, локон ли душистых женских волос напомнил о неизведанном и страшном счастье!.. Сны наяву ни о чём и обо всём. Это ноет в груди молодость, это поёт кровь, это томит жажда отдать свои силы кому-то, куда-то, за что-то, это мерцает, мерещится неразгаданное будущее, встают золотые острова юности…»

В канонической левой историографии инсургент всегда либо по самурайски суров, либо простодушно оптимистичен. Словно у него нет права на обычные человеческие чувства, вроде упоённой злобы и тяги к разнузданному ультра-насилию.

Вот, например Валентин, один из самых харизматичных героев повести и многолетний соратник Воронского, во время школьного восстания крушит мебель и швыряет булыжник в голову ректора:

«- Ага, вот вы где, мерзавцы! Я – марксист, а вы довели меня до такого состояния, что мы вынуждены устроить погром! Обманщики, душители! Я покажу вам…»

(И в числе причин восстания честно указываются не только требования сократить часы слова божьего, увеличить время на физику и прекратить подавать щи с тараканами, но и разрешить свидания с епархиалками без надзора злобных фрекенбок).

О революционной романтике обычно с сарказмом говорят правые всех мастей, но в левой среде эта тема жёстко табуирована. Радикальным прогрессорам предписан сверхчеловеческий рационализм, жертвенная схима и высоконравственная ответственность за судьбы мира, а «ласковый шёпот засады» стигматизирован как фашистская забава.

К счастью, об этом не знали Воронский и однокашники, которые создали в семинарии подпольный марксистский кружок и потому «ходили с загадочным видом, умели, когда следует, внушительно молчать, обменивались многозначительными взглядами и свысока посматривали на непосвящённых», а в качестве пароля использовали слово «Ленин».

Последний появляется на страницах книги дважды и каждый раз герои столь заворожены его деловитой манерой публично выступать, гомерически хохотать или вести закулисную борьбу, что на ум невольно приходит совершенно неожиданное сравнение – это восхищенный взгляд  подростка с супергеройскими задатками на исполинскую фигуру типа Тони Старка.

Отсюда не менее диковинное озарение: перед тобой классический спин-офф. Повествование о героях второго-третьего эшелона, не столь могущественных и знаменитых, но тоже сражающихся на стороне добра на своём скромное участке работы, который, однако, скромным и простым не кажется. Противостояние злодеям соразмерным, но столь же смертельно опасным, как царские генералы и шефы тайной полиции.

Несмотря на то что Воронский и большинство его товарищей физически далеки от эпицентра классовых битв и решающих сражений, их победы и злоключения вызывают гораздо больше трепетного восторга, чем жития прославленных святых.

Вот их беспорядочный и комичный коммунарский быт, в описании которого себя узнает большинство современных леваков, хотя бы немного проживавших совместно:

Одно время в коммуне появились гуси. Выяснилось, что Денисов и Казанский облюбовали луг за дачами у пруда. Денисов ходил с дубинкой и, уловив удобный момент, сшибал гусям головы, Казанский прятал добычу в заготовленный им мешок. Гуси поедались жадно, но вскоре коммунары разделились на два лагеря: одни почитали гусиный промысел позорящим честь коммуны хулиганством, другие прикрывали грехи коммуны ссылками на Прудона — собственность есть воровство — и намекали на сомнительное появление у нас тарелок, ножей и вилок. Победили порядок и дисциплина. К тому же Денисов заявил, что ему надоело промышлять гусями и что недавно за ним гонялся мужик и чуть не настиг его. Казанский подтвердил печальное повествование.

Вот коммуна в разгар вечеринки с заглянувшим на огонёк священником(!):

«Пили за литературу, за марксизм, за террор, за машины».

Вот описание социального типажа, который в последние годы, кажется, возродился из исторического небытия:

– Приехал я в имение с Лидой. Мать у неё, Анна Павловна – прелюбопытнейшая помесь крепостницы с социалисткой. С дрожью в голосе и со слезами вспоминает вечерами о народовольцах, о первых социал-демократах, и на другой день просыпаешься от её зычного крика. Выглянешь в окно – стоит она на крыльце с засученными по локоть рукавами, руки красные, мясистые, дебелая, грузная, словно идолище, орет басом на всё имение: «Машка, Парашка, Дунька, куда вы, проклятые, все запропастились, дармоедки, шлюхи гулящие!»

Это вообще одно из главных достоинств повести: длинная вереница портретов, даже самый эпизодический из которых будто рельефно выписан маслом.

Интеллигенты-аматоры с никнеймами Жорж и Ян – пролетарские агитаторы, плоть от плоти рабочего класса и по этой причине не питающие в отношении его ни малейшего пиетета.

Станислав – холодный и аскетичный профессионал, революционер-киборг, будто подавивший все человеческие страсти и слабости ради победы идеалов.

Безымянная эсерка с печальными еврейскими глазами (до которых автор, как станет потом ясно, большой охотник), оставшаяся на вписку перед участием в некоем обреченном теракте.

Семён – участник военной организации большевиков, завербовавший в неё десятки солдат и  почитающий Евангелие как зашифрованный коммунистический манифест.

Резонёр по кличке Магомет, критикующий соратника за роман с барышней-симпатизанткой, однако, тайно назначающий ей же свидания в кафе.

Та самая Дина – большевистская сестра милосердия, по собственному признанию не умеющая рассказывать о себе, но всегда готовая выслушать и помочь товарищам по ссылке.

Ещё десятки не менее обаятельных персонажей, каждый из которых по праву заслуживает сольника, но останется в человеческой памяти лишь благодаря бесценному свидетельству наблюдательного литератора.

Воронский настолько захвачен этим стремлением каталогизировать облик эпохи, что охотно вводит в книгу подробные истории о людях, которых никогда не видел: про аполитичных сестёр-курсисток, что предпочли отправиться на каторгу, но не выдавать властям знакомца, неосторожно оставившего им на хранение свёрток с бомбами.Об эсеровском боевике Романе, что гнул монеты, мастерски владел ножом, стрелял без промаха, во время ареста убил городового и яростным сопротивлением поднял на ноги целую армию казаков и жандармов.

Абсолютно непредсказуемой (простите за спойлер) станет для читателя сюжетная арка о полицейском стукаче в колонии ссыльных. Не зная что уже разоблачён, он произнесёт в беседе с автором невероятный монолог о тщетности всего сущего и подлой человеческой натуре – это штука посильнее, чем Уилсон Фиск в исполнении Винсента Д’Онофрио, повествующий о том, как дошёл до жизни такой.  

Пронзительный рассказ Воронского про обреченную влюбленность в дочь урядника Ирину, — которая раскрыла ему личность провокатора, — мог бы вообще показаться беллетристской отсебятиной, но в споре метафор жизнь всегда побеждает с разгромным счётом.

Даже вкратце описывая эти невероятные ситуации, легко впасть в грех Белинского, не скупившегося в критических статьях на многостраничные пересказы прочитанных книг и горького сетовавшего что «целого сочинения переписать нельзя». Поэтому любопытный момент напоследок:

Как бы не была важна форма, но ей не под силу деформировать существо идей в прямо противоположном смысле, как нас всегда предостерегают литературные ждановцы (даже если именуют себя внезапно троцкистами).

Открыто, ещё в самом заглавии апеллируя к традициям волшебной сказки, постоянно прибегая к подобным риторическим фигурам и выстраивая сюжет в ключе архетипического мифа о странствующем путнике, который проходит через ряд испытаний (кто сказал «Тысячеликий герой»?) Воронский вольно или невольно включает свой бэкграунд поповского отпрыска и бывшего семинариста. В момент когда познаёт силу подлинной классовой ненависти, цитирует подобно Джулсу Уиннфелду книгу Иезекииля, хотя и другой стих: «И прекращу шум песен твоих, и звук цитр твоих уже не будет слышен… И разграбят богатство твоё, и расхитят товары твои, и землю твою бросят в воду…».

И томясь в ссылке от скуки и бессилия, черпает вдохновение в «Житие Аввакума»:

«Долго ли муки сея, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна, до самыя смерти». Она же, вздохня, отвещала: «Добро, Петрович, ино ещё побредём».

Слишком ли большим сюрпризом станет для вас тот факт, что находясь в изгнании, этими строками подкреплял свои силы и Лев Троцкий?

Вывод: даже столь враждебные мировоззрения и традиции способны подарить левым атеистам и убеждённым поборникам просвещения стиль борьбы, этическую программу и необходимую ролевую модель.

Революция, как и правящая система способна всё апроприировать в своих целях.

В сравнении с большевиками, у нашего поколения огромное преимущество в выборе безупречных культурных источников.

Вечеринка только начинается.

За литературу, за марксизм, за террор, за машины.

 

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

3 + 8 =